Welcome to the Rockstar Magazine

Третья сторона пластинки. Часть вторая

Letters 12 март 2019 / Антон Елин (author)
 (photo: )

9

Герману снилось небо: чистое, без единого облака, и очень высокое — до самых звезд. Он лежит в степи, раскинув руки, и смотрит в это небо, а вкрадчивый вежливый голос повторяет непрестанно, не меняя выражения, как будто на Repeat’е, всего два слова: «Герман Александрович! Герман Александрович!»

Герман Александрович просыпается и открывает глаза: перед глазами его комната — он спал в своей кровати. Тогда он бережно опускает руку рядом, чтобы убедиться: он спал в своей кровати один. Тогда он приподнимается на своей кровати и понимает, что спал в одежде.

Похоже, пятый (или шестой?) бокал шампанского, как это принято говорить, оказался лишним. Кокаин был отличным, практически чистым, но только усугубил похмелье.

Герман сползает на пол и с ожесточением отжимается сотню раз, хотя уже на счете «шестьдесят два» в голове застучал паровой молот и показалось, что грудная клетка разорвется, но холодный душ быстро приводит в порядок. Бриться не стал: ему нравится ощущение щетины на щеках, подбородке и горле, хотя сейчас, может быть, и стоило бы — для пущей бодрости.

Причесаный, умытый и разодетый Герман открывает сейф и достает конверт с гонораром за работу, которую он выполнил на днях для москвича — крупного издателя блатных и ресторанных песен. Быстро пересчитывает деньги, отделяет от пачки небольшую стопочку купюр, переламывает и прячет в карман, остальное убирает в сейф.

Жирная работа, случается несколько раз в году, не чаще. Зато теперь несколько недель можно не думать ни о чем: слушать с утра до ночи любимые пластинки — например, Gong, Марка Рибо, Material, братьев Уокеров, Lounge Lizards, мало ли. Да хотя бы взять и переслушать весь Beatles от начала и до конца, отвлекаясь только на то, чтобы перевернуть очередную пластинку, подлить виски в яблочный сок или скрутить самокрутку и неспешно выкурить ее под кухонной вытяжкой.

Нo это уже начиная с альбома Revolver, думал Герман, хотя почему же? Ведь я никогда раньше не слушал укуренным Rubber Soul, а ведь под Norwegian Wood или In My Life не мудрено и трезвым расплакаться. Каким бы железным парнем ты не был, но рано или поздно под Beatles плачут все, это как увидеть в оригинале полотна Поллока или Эдварда Хоппера, а он видел. Кто это, кажется, Илья говорил: абстрактная живопись — мандала для неверующего? Надо бы при случае спросить, что Илья думает о Хоппере.

А если Gong, значит, первый альбом после ухода из группы ее идеолога и основателя Дэвида Аллена и один из самых лучших вообще, радуясь, как первый раз, нежному и одновременно разухабистому скрипичному солу Йорга Пинчевского из «Котенка в башмаке», порхающему по комнате бабочкой, ненароком влетевшей в окно.

Герман присаживается на карточки над стопкой винила, аккуратно сложенной возле стереосистемы, вытаскивает пластинку Телониуса Монка и внимательно разглядывает конверт.

— Виниловая пластинка — это многоразовый билет на машину времени, — говорил ему Осип Ростиславович, попыхивая дареной Германом сигарой. — Не такой уже и дорогой, с учетом волшебного воздействия звуков музыки на всякое живое существо, способное расслышать ноты. Любое событие в жизни, как несчастливое, так и радостное, каждая встреча и всякое расставание, нечастые выигрыши и постоянные поражения, одно за другим... Все эти удары, которые мы наносим миру и окружающим людям, и которые мир наносит нам, а мы эти удары пропускаем, все это оставляет глубокие следы внутри нас. Следы наподобие тех, что выщербляет резец в пластиночной матрице, которая потом отольется пластинкой. А музыка, сопровождающая нас, позволяет нам переживать заново все те дни, которые почему-то настолько дорогие дня нас, что мы постоянно возвращаемся к ним.

— Да вы поэт, Осип Ростиславович, — Герман прячет под неловкой шуткой смущение и благодарность, ведь он сам так думал и не раз, правда, не столь изысканными словами.

— А что, я писал стихи по молодости. Вот послушай, называется «Прощание с пластинкой», — и старик вдруг и правда принимается декламировать — помолодевшим, с ехидцей, голосом:

Случайно выпадали дни
шестью игральными костями:
затарахтели по столу, загрохотали.

На понедельник не хватило
одной. И вот уже
пускаю кольца в потолок, хмельной, в плену дивана.
Пуская кольца в потолок, держу в уме
остаток сигарет в последней пачке.
(Там несчастливое число.)

В такие дни на стеллаже пластинки
в своих конвертах замолкают,
скрипучий шепот утихает.
Пластинку с полки навсегда
как будто камень из стены воспоминаний вынимаешь.

Да хватит плакаться — так продавали книги
задолго до меня и будут после.
Ну, а потом их снова покупали
уже другие экземпляры, со своей —
очередной — историей.
(Конечно же, снаружи переплета, не внутри.)

Я бы сказал —
Сад расходящихся пластинок.
Красиво.
Только Гринберг не простит.

Вот так уходит время, так уходит
время.
Песок струится вверх, в песочные часы,
минута за минутой. Как пластинка отмеряет
круги и петли в тишине
скольжением иглы.

Герман улыбается при упоминании фамилии Гринберг, но когда старик заканчивает читать, кажется искренне тронутым. Почему он сейчас вспоминает об этом? Наверное, вечера, проведенные вместе со стариком, и ночи — с его внучкой, лучшее, что с ним случалось за долгое время: все прочее вытеснилось, ушло, казалось несущественным и в самом деле далеким.

Вчерашний сет, который Герман сыграл на дне рождения Капитана, даже несмотря на сегодняшнее похмелье и тоску по Зое (она отказала вежливой эсэмэской), вдохновляет Германа до сих пор. В такие ночи удавалось выплеснуть изнутри и хорошее, и плохое, что накопилось и не давало дышать, и теперь на душе так легко, пусто и немного грустно.

В такие дни, когда он находил возможность и место поиграть любимые записи, из-под пальцев Германа, занесенных над кружащейся пластинкой, струилась совершенно особая музыка. Не такая, под которую обычно танцевали между столиков молодые хипстеры со своими подружками в «Трех китах» или «Кармакоме» — когда Герман снисходительно соглашался играть в модных заведениях: нет, он предпочитал закрытые вечеринки, куда не было доступа посторонним.

Этой музыкой Герман рассказывал о своей радости и о боли все то, что нельзя передать собственными словами и тем более, нотами, да и зачем, когда великое множество людей, куда талантливее Германа, рассказали об этом лучше, чем у него получится когда-нибудь сказать?

— Вот так пластинка отмеряет круги и петли в тишине скольжением иглы, — бормочет Герман, глупо улыбаясь.

Прикидывает в руке пластинку Телониуса Монка и понимает, что она тяжелее обычного. Достает из конверта, подходит ближе к единственному окну и внимательно разглядывает дорожки в ярком свете.

— Новодел, — озабоченно цокает языком Герман.

В самом деле, он держит в руках новодельный оттиск, а не оригинальное издание 1965 года выпуска. То самое, которое им случалось слушать вместе с Зоей, лежа в обнимку поперек сбившихся простыней.
Собиратели и продавцы называют новоделами современные переиздания классических пластинок, на которые тоже, как ни странно, находится спрос: истинные коллекционеры не жалеют денег на оригинальные оттиски (они называет их «прессами»), желательно, из первой тысячи тиража — почему-то принято считать, что они отличаются особенно высоким качеством звучания.

И Герман с удовольствием поддерживает среди своих покупателей этот миф.

Старую пластинку от новой Герман отличает на глаз, за несколько секунд, это несложно: качество печати, износ картонной обложки, сама фактура картона и способ склейки, запах — сколько раз он наблюдал с улыбкой коллекционеров, запускающих носы внутрь пластиночных конвертов, ведь сам любил вдохнуть запах времени, но без посторонних. Не говоря уже о самой пластинке, здесь всякий профессионал сходу мог примерно датировать ее и довольно точно.

А если ты новодел, то нужно тебя помыть. Герман опускает пластинку на круг вакуумной мойки — не такой уж и дорогой, относительно других моделей, но много лет прослужившей ему верой и правдой Okki Nokki, нажимает на кнопку: мойка не работает.

Бля.

Нажимает еще раз, проверяет шнур питания, все бесполезно. Ну, ладно.

Герман быстро пролистывает стопку возле проигрывателей и откладывает в сторону еще несколько пластинок.

Это советское издание концерта Трио Оскара Питерсона в Париже, с прекрасными пьесами «Нежные слезы» и «День из жизни глупца».

Маленькую пластинку на сорок пять оборотов в минуту с чытырьмя песнями, по две на каждой стороны — семидюймовку, языком собирателей, с черно-белой фотографией президента Кеннеди на обложке, которому пуля в этот самый момент вышибает мозги: сингл группы Misfits, всего тысяча экземпляров на весь мир, и цена за один экземпляр теперь стартует от восьмисот долларов.

Изящный черно-белый конверт «Зебры» швейцарского дуэта электронных затейников Yello, не более сотни баксов.

И, наконец, совершеннейшую мелочь: песни из фильма «Шербургские зонтики» — французский Phillips, десятка евро в отличной сохранности. Все эти пластинки вместе с Монком Герман складывает в сумку.
Набирает код сигнализации, запирает тяжелую железную дверь и с сумкой на плече сбегает по ступенькам. Садиться за руль не рискует — пересекает двор наискосок и выходит к оживленному проспекту: здесь, на краю тротуара за автобусной остановкой, где по ночам подбирали местных проституток секс-туристы на арендованных автомобилях, Герман поднимает призывно руку, и тотчас же рядом останавливается со скрипом двадцать четвертая «Волга».

На солцезащитном щитке у немолодого «грача» с лицом отставного военного прикреплен портретик генерала Марченко: крепкий лысеющий мужчина с простым широким лицом и плутоватым прищуром глаз, встретишь на улице и внимания не обратишь — мужик себе и мужик, летом грядки на дачном участке с крепким, двухэтажным домом, зимой гараж и рыбалка на льду, но в глубине этого прищура прячется внимательный, мудрый, всепонимающий взгляд.

10

Герман выходит на тротуар на углу Стрелецкой и Ярославова вала, перебегает перекресток и идет по теневой стороне Стрелецкой улицы, мимо Норвежского посольства до следующего пересечения с Рейтарской. Здесь, на углу, в подвале четырехэтажного дома, возведенного больше ста лет тому назад, знакомый художник по имени Илья оборудовал себе мастерскую. Вход в подвал закрыт мощной железной дверью — Герман стучит кулаком, хотя знает: хозяин не откроет, пока не рассмотрит гостей через систему видеонаблюдения.

— Привет, Илья, — Герман проходит без приглашения в приоткрытую дверь.

Хозяин мастерской, массивный, коротко стриженый мужчина лет тридцати пяти c большим, как будто вогнутым внутрь лицом, в заляпанных красками джинсах и старой рубашке, кивает в ответ и запирает массивные, как на подводной лодке двери с тщательно смазанными петлями. Герман не ошибся. От Ильи спозаранку несет дорогим алкоголем.

Мастерская заставлена огромными живописными полотнами в различной степени готовности, преимущественно — портретами холеных плотных мужчин с лицами государственных чиновников высокого ранга, в строгих официальных костюмах, иногда военных в генеральской форме, с орденами. Самое большое полотно, над которым Илья как раз работал, представляет собой групповой портрет нескольких министров, тревожно застывших вокруг стола с генералом Марченко во главе: кто-то изучает карту города, разложенную на столе, другой, в милицейской форме с еще не прорисованными нашивками и погонами, отдает приказы по телефону — в целом, с улыбкой замечает про себя Герман, композиция картины напоминает «Тайную вечерю». Присмотревшись, с удивлением замечает, что низкорослый генерал Марченко здесь на голову выше всех прочих.

— Ты их по старшинству выстроил, что ли? — Герман показывает на групповой портрет.
— Соображаешь, — криво улыбается Илья. — Картина называется «29 марта 1995 года». Ты принес, что я просил?
— Разумеется.
— Тогда пошли.

Они уходят в дальнюю комнату, вполне себе обжитую: по стенам развешаны ковры тонкой ручной работы — слегка потертые, но даже на невзыскательный взгляд Германа, очень красивые, несколько кресел расставлены вокруг столика, диван в углу, душевая кабина в другом, заваленный журналами и книгами стеллаж, плазменный телевизор напротив дивана. Герман усаживается в кресло, привычно задевает ногами пустые бутылки под столом, достает пластинки из своей сумки и протягивает Илье.

— Шикарно, — качает головой Илья.

Бережно, кончиками пальцев, вынимает пластинку «Зебры» из конверта, трепетно и с любовью опускает, как ребенка в колыбель, на проигрыватель, снимает щеточкой воображаемую пыль и отточенным жестом опускает иглу на краешек пластинки. В динамиках ритмично булькает и шумит. Илья слушает звуки электронной музыки будто в трансе, склонив голову на плечо, звуковые волны смывают с его лица выражение хмурой озабоченности. В какой-то момент Илья закрывает глаза и, похоже, полностью растворяется в музыке. Зная, что будет дальше, Герман достает из сумки следом за пластинками несколько бутылок шампанского и расставляет на столе, пока Илья, как будто в распятии, раскидывает длинные руки, приподнимается на цыпочках и вдруг медленно, как пылинки в солнечном луче, плывет в нагретом воздухе подвала, сантиметрах в тридцати-сорока над полом.

У Германа есть время выпить, пока не закончится первый трек (ночью в вагоне поезда, глядя в свое отражение, будто в зеркале, и так далее) — в паузе между песнями Илья очнется и рухнет на бетонный пол подвала, застеленный плотным ковром, как это бывало не раз: мгновенное пробуждение оттого, что вокруг тишина, в глазах вспышка паники, потеря равновесия, мягкая посадка.

— Сколько уже наблюдаю твои фокусы, — Герман поднимает голову над бутылкой брюта, с которой тщательно, торжественно даже снимает фольгу, растягивая долгожданное удовольствие. — Все никак не могу привыкнуть.

Илья ухмыляется и, растирая большими ладонями круглое и вогнутое, как отражатель, лицо, усаживается напротив.

— Я, правду тебе скажу, тоже все никак не могу привыкнуть. Мне нальешь?
— Разумеется, — Герман наконец-то хлопает пробкой, наливает и подает Илье полный до краев бокал.
— «Зебру» я оставлю себе. Много лет слушаю этот альбом, и каждый раз пробирает до дрожи, как в первый раз. Сто долларов, верно?
— Верно, — кивает Герман, смотрит с улыбкой на свой бокал, непарный (в мастерской Ильи нет и не может быть двух одинаковых предметов), точно также полный до краев, и вдруг выпивает шампанское залпом. — Хлоп!
— Что-что? — смеется Илья.
— Понеслось веселье. А что с Misfits? Я тоже привез. Ты просил...

Илья достает из-за кресла бутылку...

...привез. Ты просил...
...бутылку и теперь, развалившись в кресле напротив Германа, мрачно посасывает виски прямо из горлышка, сквозь дозатор. На проигрывателе крутится маленькая пластинка Misfits — громкая, злобная и крикливая: Илья морщился, будто от боли в зубах, но не выключает.

— Нет, спасибо, я что-то перепутал, наверное. Мне этот Misfits совсем не по душе. Но если что, то у меня есть для него покупатель, причем за любую цену, которую ты назовешь. Естественно, мои десять процентов, как обычно.

Герман гасит раздражение глубоко внутри, едва начало подниматься.

— А у меня есть выбор? — Герман, достает из сумки пластинку Телониуса Монка. — Кстати, Илья. А где твоя мойка для винила? Что-то я ее здесь не вижу.
— Нет больше мойки — пришлось выбросить после одной памятной ночи, когда одна не менее памятная студентка Театрального уселась на мою прекрасную мойку своей жопкой, не менее прекрасной, отметим.

Но факт остается фактом — ремонту она уже не подлежит.

— Студентка? — смеется Герман.
— Жопка.
— Обидно, да. Ну, ладно. В другой раз.
— А что это у тебя за негр в самолете?
— Тебе стоило бы послушать. Для общего развития. Это один из великих джазменов. Пианист, который изменил лицо джаза.

Разглядывает конверт: Solo Monk как Solo Monk, весьма старательная копия с оригинала, но для понимающего человека они отличались, как близнецы — похожие внешне, но только пока не присмотреться как следует. Как Зоя и та девушка, очень похожая на Зою, которую он недавно видел в толпе. Но вот только где?

— Ладно, пойду я. Думал, напьемся с тобой. Но вдруг пропало настроение дальше пить.
— Не уходи, дружище, ты что, обиделся? — Илья кажется по-настоящему взволнованным. — Я тут с ума схожу от скуки, посиди еще, пожалуйста. Хочешь, я тебе расскажу, кто у меня покупает Misfits?
— А кто? — равнодушным голосом переспрашивает Герман.

Илья молча протягивает руку в направлении мастерской и показывает пальцем на один из неоконченных портретов: на нем изображен молодой человек с залысинами, полный, но подвижный — судя по тому, что написан в костюме для игры в теннис и с ракеткой в руке. Лицо кажется Герману смутно знакомым.

— Если бы я знал, — бормочет Герман, но он уже знает, — кто это.
— Министр социальной политики по делам нелегальной миграции.
— Надо же. Не знал, что он собирает пластинки.
— Вообще-то, коллекцию начал собирать еще его отец, как мне рассказывали. Тебе это ничего не напоминает?
— Напоминает. Отчего же. А кстати, Илья...

В этот момент на дверь сыпется россыпь быстрых, гулких ударов. Эхо разносится по всему подвалу почти колокольным звоном, до самого дальнего закутка, где они с Ильей сейчас пьянствуют.

— Ты кого-то ждешь? — все так же равнодушно спрашивает Герман, но теперь с другим оттенком в голосе.

Илья лениво поднимается из кресла и делает шаг в сторону дивана, где забыт включенный ноутбук. Герман вглядывается в монитор поверх его плеча, а когда вгляделся, вздрагивает: на ступенях у входа в подвал замерла Зоя и смотрит в камеру — прямо Герману в глаза.

11

— Илья, что это за хуйня?
— Забыл тебя предупредить, — Илья бросает слова через плечо, выходя из комнаты.
— Предупредить? О чем? Что ты спишь с Зоей?

Илья оборачивается на пороге и смотрит на Германа диковатым взглядом, но не отвечает. Герман дожидается, пока затихнет эхо шагов Ильи, поднимается и быстро просматривает в ноутбуке показания с других камер: за углом дома, на тротуаре и в садике через дорогу больше никого не видно — только голуби. Герман прячет сумку с пластинками за свое кресло и присаживается обратно.

Со стороны двери доносится новый удар, и через подвал опять идет волна густого колокольного гула, но теперь мощнее. На долгие секунды музыка растворяется в этой звуковой вибрации. Это Илья, который успел выпить с самого утра полбутылки виски, да еще и принесенный Германом брют, не рассчитал усилий и мощно приложил железной дверью о стену.

Вот сейчас. Она сделает еще один шаг. И появится на пороге этой комнаты.

— Привет, — глупо улыбается Герман из своего кресла.

Но это не Зоя. Это просто очень качественная копия Зои, старательно вылепленная настоящим мастером. Если приглядеться, все в ней другое: темнее волосы, черты лица беспокойнее и острее, несколько шире плечи, иная манера держаться, вместо хрустальной хрупкости — тренированность и сила. НеЗоя стоит перед Германом, широко расставив ноги, словно та баскетболистка в маленьком для нее халатике, Кристина, что ли. С улыбкой разглядывает Германа в упор, но глаза не улыбаются, взгляд внимательный.

— Знакомься, душа моя, волшебница, ангел мой, — Илья пьянеет в женской компании сильнее, чем от алкоголя. — Этот тот самый Герман Гагарин, о котором ты меня спрашивала.
— Привет-привет! — НеЗоя легко и вскользь, как змея, ускользает из рук Ильи. —Отличная у вас музыка сегодня играет.
— А ты кто вообще? — в лоб, неприятным голосом спрашивает Герман.

НеЗоя проходит мимо, коснувшись его ладони и плеча ровно настолько, чтобы Герман услышал запах духов и почувствовал легкий укол женского электричества. Усаживается в кресле напротив и, сбросив балетки на проженный сигаретами ковер, сворачивается кошкой, поджав ноги. Это или розыгрыш, думает Герман, или ловушка.

— Я журналистка.
— Ты не похожа на журналистку.
— Конечно же, я не похожа на журналистку, — смеется. — Но так удобнее и проще работать — когда тебя принимают за кого-то другого.
— Больше откровенности?
— Точно! Например, я знаю, что вчера в Конче-Заспе Капитан закатил вечеринку по случаю дня своего рождения, и если это не ты крутил там полночи свои пластинки, я бы очень удивилась этому факту. Но сейчас ты похмеляешься, так что похоже на правду.
— Да еще и шампанским, — допивает Герман. — Конча-заспа-стайл. Сладкая жизнь.
— Ребята! — Илья перетряхивает батарею бутылок. — Душа моя, ангел, Герман, дружище! Давайте выпьем за встречу, а кое-кто — и за знакомство.
— А у меня есть, — НеЗоя достает из сумочки небольшую бутылку виски с двумя милыми собачками на этикетке: белой и черной масти — не настолько хорошего, чтобы пить чистым, но сойдет. — Я понимала, куда я иду.
— Ну, это мне на один глоток, — разочарован Илья. — Вы тут не скучайте, я сейчас вызову такси и мигом сгоняю в магазин.

Когда Илья уходит, Герман, улыбнувшись, демонстративно закрывает пальцами уши, и когда гул докатывается до их комнатки, НеЗоя смеется.

— А так как ты вчера веселился на дне рождения Капитана, я подумала, что ты похмеляешься здесь, и не ошиблась. Надеюсь, я не ошиблась и в том, что смогу напоить тебя достаточно пьяным для того, чтобы ты дал мне интервью.
— Никаких интервью, — трезвеет Герман.
— Да, я знаю, что я не должна тебя упоминать, никаких имен, фамилий, адресов и фотографий. Мы просто поговорим, я даже на диктофон записывать не буду.
— А зачем тебе это?
— Модная тема, Герман — пластинки и все, что с ними связано, сейчас в моде.
— Ладно, — подумав минуту, открывает последнюю бутылку шампанского. — Но никаких имен.
— Никаких имен, — кивает НеЗоя. — Начнем?
— Вот так сразу? Ну ладно. Спрашивай.
— Как давно ты занимаешься этим бизнесом — торгуешь редкими музыкальными записями?
— Мой отец был известным писателем...
— Никогда не слышала о писателе Гагарине, — перебивает НеЗоя, пожимая плечами. Двумя плечами одновременно.
— Разумеется, —Герман едва заметно морщится. — Я все расскажу, если не перебивать. Гагарин я по маме. А писателями называли таких коммерсантов. Они записывали за деньги магнитные катушки и кассеты с музыкой. Подпольный советский бизнес. И довольно опасный.
— А сейчас это опасный бизнес?
— Ну, что ты, — усмехается беззаботно. — Все было намного серьезнее. Тогда за музыку можно было сесть в тюрьму.
— А сейчас разве нет?
— У меня хорошие друзья. И вообще... Сменим тему.
— Ладно. Так любовь к музыке — это у тебя от отца, я правильно понимаю?

Память услужливо подсказывает Герману воспоминания — наверное, первые воспоминания детства: несколько бобинных магнитофонов «Юпитер», спрятанных от досужих глаз соседских старух за створками стенного шкафа, кассетные приставки из Японии, целое сокровище по тем временам, кишки кабелей и проводов, спина отца в самовязанном домашнем свитере.

Сколько Герман помнил отца, тот всегда сидел к нему спиной, с большими, будто у космонавта, наушниками на лысеющей голове, все время в хлопотах: переставить кассету на другую сторону, перевернуть пластиночный блин, подкрутить ручку громкости записи, заправить пленку, что змеилась из катушки, в блестящие, словно железные зубы соседа-пьяницы, магнитные головки магнитофона «Юпитера». Теперь отец еще сильнее напоминает Герману космонавта в кабине космического корабля со всеми этими датчиками, стрелочками, мигающими кнопочками, которых память рисовала в воображении куда больше, чем в действительности было. А когда в наушниках звучит особенно полюбившийся музыкальный рефрен, отец поворачиввет к Герману круглое и плоское, как блин, лицо, подмигивает и показывает большой палец.

— Герман, ты здесь?
— Да. Задумался. Что ты хотела?
— Я спрашивала, это отец тебя научил разбираться в редких пластинках?
— Нет, армия, — смеется Герман. — В то время никто не хотел служить в армии. В девяностых годах. Армии боялись. Ребята ложились в дурдом, чтобы не служить. Наверное, никто не сбегал от службы дальше, чем я.

Я сбежал в Америку.

— Далеко.
— Вот-вот. Когда мне было три или четыре года, родители развелись. Отец хотел уехать из страны. Мать — нет. Отец в итоге осел в Америке. Сейчас живет в Бруклине. Держит музыкальный магазинчик. И вот мама меня к нему отправила. Я почти всю Америку объездил автостопом. Тогда винил запросто лежал на свалках пачками. Так что Америку я знаю с неожиданной стороны. Со стороны мусорных баков.

Снова рассмеялся, понимая, что безнадежно пьянеет, но это уже не имело смысла.

— Отец помог мне разобраться для начала, какие пластинки ценные. А какие очень ценные. Знакомил меня с коллекционерами. Один раз я даже на Ямайку смотался, за редкими сорокопятками. Работал у отца в магазине — и грузчиком, и за прилавком стоял. Слушал много музыки. Как-то так все и сложилось. Можно сказать, само собой.

Помолчал.

— Знаешь... Я бы сказал так. Музыка, сама по себе — вторична. Главное — носитель. А самый идеальный физический носитель музыки — это как раз пластинка. Один умный человек сказал, это как маленькая машина времени. В ней законсервирована своя эпоха. Вот что важно. Люди покупают пластинку, потому что в ней застыло время их юности. Молодости. Они слушают пластинку и возвращаются на это время в свою молодость. Когда юные покупают пластинку, они взрослеют вместе с ней. Потом вместе с ней стареют. Пластинка хранит в себе все их эмоции, от каждого прослушивания. И ее ценность тоже растет, потому что сейчас пластинки выпускаются маленькими тиражами. Понимаете, что я имею в виду? Пластинка накапливает воспоминания, эмоции. И от этого только дорожает.
— Расскажи про писателей.
— Вряд ли я могу рассказать много, — пожимает плечами Герман. — Только то, что отец рассказывал. За новыми пластинками он ездил в Одессу и Москву. Дома переписывал за три рубля, кажется. Или за пять рублей за кассету... Нет, за сторону кассеты или катушки. Спрос на музыку был колоссальный. Ненужные пластинки отец продавал или выменивал на «балке» — так называлась тусовка спекулянтов пластинками. «Балку» регулярно разгоняли менты. Так что отец брал меня для конспирации. Если была облава, он как бы не при делах — гуляет с сыном.

Щелчок — и тонарм возвращается на место. Завершает круг пластинка и замирает.

ЕЩЕ ОДИН ЩЕЛЧОК.

В разлившейся вокруг тишине услужливая память опять распахивает перед Германом занавес, за которым открывается, как на сцене, толпа темных личностей — в кепках летом и ушанках зимой, наэлектризованные тревогой пополам с возбуждением, вне зависимости от погоды и сезона пьющие пиво: вкусом, как помнит Герман, напоминающее стиральный порошок (отец давал ему отхлебнуть из бутылки «Специального «Жигулевского»).

Прижимая к груди квадратные пакеты и картонки характерной формы, кучкуются на пятачке между железнодорожными путями, откуда расходятся бесконечные стрелки никогда не пересекающихся рельсов, на запад посмотришь или на юг. В руках — красочные обложки пластинок: самые интересные и дорогие на свете игрушки, если ими играются даже взрослые.

«Да хуйня твой Дженезис, — выговаривает кому-то отец, для убедительности тыча в грудь горлышком наполовину опорожненной пивной бутылки, — особливо как ушел Питер Габриэль. Вот Мондеграаф Генератор — это другое дело. Это — музыка! Для понимающих». — «Я не буду спорить, ты умный мужик, — вкрадчиво отвечает отцу тот, второй, терпеливо отводя ладонью в вязаной варежке бутылку от своего мохнатого тулупа, которым, похоже, гордится, — хуйня так хуйня, сбрось тогда пять рублёв за твоего графа. Ты вон вообще что-то непонятное слушаешь. Никогда не видел такое ни у кого». — «И не увидишь, — самодовольно ухмыляется отец, — это Джой дивизион, сейчас в Англии самая модная группа. Тут до такой музыки еще не доросли». — «Так дай послушать. Давай поменяемся». — «На что, на твой Дженезис? Не смеши меня. Могу записать, десять рублей сторона кассеты или катушки. Только совковую пленку мне не приноси». — «Десять рублёв? Да ты вконец охуел, Саша, правду мужики говорят». — «Ну, иди тогда у своих мужиков Джой дивизион перепиши», — и смачно прикладывается к пивной бутылке.

И вот эти самые люди, — думает теперь Герман со странным чувством брезгливости пополам с ностальгией, — несли всем остальным музыкальную культуру.

Все настолько увлечены игрой со странным правилом как можно дольше разглядывать чужую пластинку, пристально всматриваясь в черные лоснящиеся блины, что забывают обо всем, даже о своем горьком пиве. И только когда посреди перестука колес — размеренного, как пульсация ритм-бокса с пластинки про человека-машину (которую так любит слушать маленький Герман, завороженно затихнув по ту сторону деревянных прутьев), разносится истошный крик: «Менты!», кучки всех этих любителей прекрасного быстро рассыпаются во всех направлениях, как тараканы на ночной кухне, если вдруг включить электричество.

— Понимаешь, не стоит преувеличивать то, что я делаю. Но и преуменьшать тоже. Я дарю людям радость воспоминаний. Счастье узнавания. Ведь для меня это точно такой же кайф — снять со стеллажа пластинку. Поставить на проигрыватель. И перенестись в другое время, в другое место. В Америке я слушал записи, которые в детстве ставил мне отец, и это помогало мне пережить Америку. Сейчас я ставлю себе пластинки, которые слушал там, и понимаю, какое это было прекрасное время!

Тяжелый скрип двери. Нетвердые шаги зашаркали по истертым ступеням в подвал, к ним. Что-то незримое, как пульсация воздуха теплым вечером лета, что возникло на минуту-другую между Германом и НеЗоей, теперь пропало, растворилось в прокуренном пространстве подвала, пропахшем красками и пьянством.

— А ведь тогда мне казалось, — невесело смеется Герман, — что хуже не придумаешь. Теперь я понимаю, что это были лучшие годы. Но об этом в твоей статье писать не нужно.
— С трудом переношу пьяного Илью, так что мне пора.

Герман поднимается из кресла и подает НеЗое руку.

— Мы еще увидимся.

— Не сомневаюсь. Почему-то.

12

Герман стоит на железнодорожной насыпи и скептически оглядывает контингент сегодняшней барахолки, что растянулась по обе стороны железной дороги от станции городской электрички «Зенит». Ранее субботнее утро — лучший день для блошиного рынка, особенно такое, как сейчас: солнце не торопит из тени в тень, можно неспешно и с удовольствием пройтись по рядам.

Охотников за редкими букинистическими книгами, перекупщиков винтажной техники, стервятников-антикваров, наживших капитал на евреях-репатриантах и нищих интеллигентных старухах Герман сразу же вычисляет в толпе, инстинктом точно такого же хищника, только из виниловых джунглей. Еще до обеда вокруг бродит в поисках мелкого гешефта много пьяных, по большей части опустившихся бывших профессионалов. Они проиграли кто в конкурентной борьбе, а кто в напряженном противостоянии с совестью, бывает и так.

Время от времени Герман присаживается на корточки, перебирая пластинки, сваленные прямо на расстеленных в пыли газетах, иногда даже находит что-то для себя, но кладет обратно, сокрушенно цокая языком, потому что моечная машина стоит сломанной на подоконнике его комнаты, а здешний винил покрыт таким мощным слоем грязи, что пачкает пальцы, о каком проигрывателе речь.

Перекладывает с места на место пластинки одного из продавцов, старика-кавказца, вросшего в землю вместе со своим раскладным стульчиком, зонтом и совершенно мусорного вида скарбом на продажу. Эти пластинки давно уже утратили право называться пластинками, но внутри Германа то вспыхивало, то снова тлело особое предчувствие, хорошо знакомое игрокам и талантливым репортерам.

— То, что вы здесь ищете, молодой человек, вряд ли будет валяться вот так, на земле.

Герман медленно кивает. Он медлит, не спешит уходить: сразу заприметил добротные английские туфли хозяина и воротничок рубашки — свежей, невзирая на жару, под наброшенным на плечи пиджаком засаленного вида. Старик-торговец кажется агентом другой реальности, внедренным в декорации распада и ряженым в тлен, и Герман думает о том, что на газетке разложены не товары, а символы некоего кода, с помощью которого старик опознаёт своих.

— Вы что, меня знаете? — интересуется Герман самым скучным тоном.
— Да, — просто отвечает старик-продавец. — Мне вас показывали уже, когда вы здесь были раньше.
— Меня интересует единственная пластинка Лидии Клемент.
— Молодой человек, — улыбается продавец. — Вообще-то, пластинок Лидии Клемент выходило несколько больше одной.
— Шеллак меня не интересует. Мне нужна монофоническая десятидюймовка. Вышла на Апрелевском заводе вскоре после ее смерти. 1964 год.
— Ну почему же сразу шеллак. Есть еще флекси из «Кругозора», прижизненное, кстати, издание, номер вышел в феврале 1964 года.
— А десятидюймовка? — решает поднажать Герман.

Старик сдвигает на нос очки темные очки и смотрит на Германа поверх оправы — взглядом цепким, внимательным и уже не таким добродушным.

— С собой я точно ее не ношу.
— Ладно, — Герман поднимается на ноги, не торопясь отряхивает колени.
— Вон, — продавец показывает подбородком куда-то за спину Германа. — Посмотрите.

Полицейский патруль: трое с короткоствольными автоматами деловито, как настоящие хозяева здесь, вышагивают посреди дороги — первым приземистый главный, ниже ростом двух других, с усами и лицом, как у румяного мясника на базаре. Люди растекаются перед ними, прячут глаза, многие торговцы убирают спешно в большие клетчатые сумки свой товар, источенный клопами и пропитанный тоской коммунальных квартир.

Старик поводит плечами, и латаный несвежий пиджак сползает с его спины на землю, прямо в пыль. Поднимается во весь рост — большой и статный, похожий на зажиточного пенсионера, а не торговца непотребным хламом на барахолке, каким казался еще минуту назад: хватило единственного жеста, чтобы мусор у его ног в самом деле обернулся мусором. Вынимает из заднего кармана новеньких, как будто на дворе по-прежнему стояли семидесятые, джинсов Rifle какую-то брошюру в мягкой обложке и протягивает Герману.

— Тут, в этой книжке, про меня написано.

Герман кивает и прячет книжку под пиджак, тем самым жестом, что и украденные бобины с пленкой. Продавец впервые засмеялся, переходя почему-то на «ты».

— Видишь, как получается. Про тебя только пишут книжку, а про меня уже написано. Там и номер мой найдешь. Нужна пластинка Лидии Клемент или какая-нибудь другая редкая пластинка фирмы «Мелодия» — звони.

13

Как и все путешественники, неравнодушный к поездам Герман провожает взглядом электричку, что бодро зазмеилась к следующей станции, переходит через пути и шагает в направлении кафе. «Стекляшка» притулилась ко входу на станцию метро, будто нетрезвый завсегдатай блошиного рынка — здесь собирается барахолочная элита: своего рода офис, где назначаются встречи, заключаются сделки и обмываются здесь же.

Герман рассчитывает встретить в «стекляшке» Корнилова, одного из самых крупных специалистов по контрабандным книгам. Корнилов давно обещал достать книгу воспоминаний Лео Фейгина, издателя советского авангардного джаза, напечатанную в Москве еще в 2009 году и недавно переизданную снова. Порядки ужесточились: власти запретили ввозить в страну не только пропагандистскую литературу — что, вообще-то, естественно, когда идет война. Нет, теперь под запрет попали совершенно все книги, изданные в России.

Герман быстро пробирается к стойке, за которой держит оборону боевая барменша и сонно бормочет телевизор, берет себе кофе с коньяком и, не оглядываясь, протискивается к свободному столику в самом дальнем углу, чтобы не просматривался сквозь витрину. Становится спиной к зальчику «стекляшки», отхлебывает кофе и достает из кармана книжку, подаренную продавцом редких советских пластинок. Быстро проглядев оглавление, Герман тихо смеется, открывает нужную страницу и читает:

Сказочка о волшебном армянине, рассказанная шапкой-петушком

Пожилой армянин, который торгует на барахолке, что растянулась, будто нищий на солнышке, вдоль железнодорожного полотна в окрестностях стации «Зенит», раньше повелевал чебуречной.
Так он, по крайней мере, рассказывал мне, выпуская в бороду вонючий дым сигареты без фильтра. Дым клубился в его седой бороде, пожелтевшей от никотина и смол, грохотала городская электричка, унося не расслышанные слова, ветер шевелил газету «Вечерний Киев», на которой пожилой армянин разложил свое барахло...

Давно подмечено и не мной, куда мне подмечать такие тонкие явления мира, что солнцепёк оборачивает действительность сновидением наяву, а в заколдованном круге целеустремленных людей, живущих от пятничного вечера до звонка будильника в понедельник утром, запоминать свои сны не принято, это удел праздных. Таких, как ты, и таких, как я. А я мял в руках советскую пластинку Элтона Джона. Такая пластиночка у меня была уже, причём американская, но не за пластинками я пришел сюда, а послушать очередную побасенку.

— Чебуречной? — переспросил я, только чтобы не молчать: это просто невыносимо, страшнее жары — стоять и смотреть, до чего же степенно курит пожилой армянин.
— Да, — кивнул он головой, — у меня была чебуречная на Птичьем рынке. Когда-то я продавал в ней чебуреки мудрости.
— Не может быть, чтобы ты прогорел, торгуя чебуреками мудрости.

Я засмеялся, подумав о том, что само существование такого чебурека воспринимаю как должное. Вот солнце слепит глаза, вот подкралась электричка — машинист возмущенно сигналит, продавцы подхватывает с рельсов свой жалкий товар и разбегаются в стороны, а вот и чебуречная: протянул в оконце пятнадцать гривен, получил взамен чебурек, исходящий мясным соком и сочащийся жиром, потеющий от печного жара. А съел такой чебурек, слизывая масло с пальцев и глотая обожжённым ртом воздух, и всё-всё понял и о мире, и о жизни, и о себе самом, о других и подавно.

Пожилой армянин не спеша раскурил «Приму» без фильтра. Мне в такие моменты казалось, что каждая новая сигарета вырастает у него прямо изо рта. Он ел вино, а отрыгивал сигаретами. Он пожимал плечами, когда не находил для меня ответов.

— Потому я и прогорел, что сперва самому надо было такой чебурек съесть. Тогда бы я стал мудрым. Я бы понял, что мне не нужна никакая чебуречная.

Он пошевелил товар на газетке, секреты барахолочного мерчендайзинга, только для посвященных, и продолжил свою жалобу.

Мол, как тут не разориться, когда всякий отведавший чебуреков мудрости уходил и больше не возвращался? Никаких тебе завсегдатаев, лавочник, только просветлённые мудрецы, что удалялись от мира прочь в леса, поля и горы. Удалялись без оглядки на брошенные за распрямленной спиной дэдлайны, телевизоры, ипотечные кредиты и даже зарплаты, упрятанные в белый гробик конверта, подальше от внимательных глаз.
И зашелестели слухи по базарным углам: а может быть, все эти покупатели пошли на фарш для новых чебуреков, если не возвращаются за добавкой? Начали обходить чебуречную тридесятой дорогой, а там и похмельный участковый заглянул, т санитарный инспектор с острой внимательной мордочкой подтянулся, а дальше...

— Подожди, старик, — произведя в уме несложное сложение одного с другим, решился я наконец-то прервать рассказ. — А как же торговцы на Птичьем рынке? Они покупали твои чебуреки? Они их ели? Почему же они тогда никуда не пропадали, а продолжали торговать тут же, на рынке, день за днем?

Сказочник-армянин насупился сердито и замолчал, как будто отмеренные ему на день слова закончились прежде вина в бутылке, как у меня заканчиваются посреди ночи сигареты, и всякий раз — вдруг.
Что поделать, я вернул пластинку Элтона Джона назад, на мятую газетку «Вечерний Киев», где уже пылились в беспросветном ожидании покупателей книжка дамских детективов, подстаканник с чеканкой «Юго-западная железная дорога», неисправная машина времени фирмы «Siemens», которая и раньше-то работала через раз, да и то на одну только дату (почему-то 29 марта 1977 года — день, с которого началась моя жизнь), а также шапка-петушок в синюю и голубую полоски. Я собирался уйти, но армянин зачем-то подарил мне на прощание эту шапочку.

— Ты же писатель? — спросил он. — Так вот тебе волшебная шапка писателя. Не хочешь слушать мои истории — слушай те, которые тебе шапка расскажет.

Но шапка рассказала мне всего одну-единственную историю. Наверное, дело в том, что я постирал её из брезгливости, эту шапочку-петушок, перед тем, как надеть на голову и, видимо, выстирал из нее все истории, кроме одной.
Вот этой.

Продавец использовал для связи шифр настолько простой, что его раскусил бы всякий школьник, мечтающий о собственной коллекции пластинок, но Герману нравится эта игра и он радостно принимает правила. Слова «моя жизнь» подразумевают сотовый оператор life:), а перечисленные цифры указывают на номер мобильного телефона, элементарно.

+38 (093) 293-19-77.

Минуточку, спрашивает себя Герман, пока вдоль позвоночника расползается знакомый холод догадки, откуда я знаю эти цифры? Но не успевает вспомнить дату 29 марта 1977 года — день (и ночь) записи домашнего концерта Аркадия Северного на катушке, которую он днями выкрал из чужого гаража: окликает знакомый голос. Хорошо поставленный голос уверенного в своей правоте, но при этом с робкими, как будто просительными интонациями, как говорит совершенно особый народец.

Сам торгаш музыкальными артефактами во втором поколении (какие-либо сведения о дедах и прадедах, увы, растворились в киевских туманах), Герман включает профессиональную улыбку и оборачивается. Так и есть, Корнилов: рано поседевший, хотя лет на пять или семь всего старше, в обед уже слегка, как говорил сам Корнилов, по верхам пьяненький — чего раньше не позволял себе. Но с недавних пор и без того непростая работа требовала особого напряжения нервов и душевных сил, так что Герман не мог осудить. Они обнялись искренне, как старые друзья и, кажется, действительно были рады друг другу.

— Рад! Сердечно рад! — подтверждает Корнилов и располагается за столиком Германа: кофе с в пластиковом стаканчике, чашечка кофе и сэндвич на одноразовой тарелке.
— Я так понимаю, ты нашел для меня книгу?
— Нет, — загадочно улыбается Корнилов, и Герман позволяет себе расслабиться: дальнейший разговор не интересен. — У меня есть кое-что поинтереснее.
Корнилов манит рукой, предлагая Герману придвинуться ближе, чтобы никто не расслышал слова, предназначенные только двоим, но Герман знает, что не стоит этого делать, потому что Корнилов сейчас, наоборот, станет говорить громче обычного.
— Ты слышал о Викторе Некрасове?

Герман разглядывает пассажиров за витриной «стекляшки»: с характерными коробками и пакетами квадратной формы никого, и машет головой — то ли от огорчения, что так мало людей пользуются пластинками, то ли отвечая на корниловский вопрос.

— Ладно, ты послушай. Был такой киевский писатель, жил в Пассаже, потом уехал в Париж и там умер.
— Музыку записывал? — кажется, впервые Герман заинтересовался.
— Да нет же, — отмахивается Корнилов, — книжки писал. И у него был друг, Геннадий Шпаликов. Или правильно говорить Шпаликов, не знаешь?
— Не знаю, — улыбается Герман.
— Сценарист и поэт, он даже сам однажды фильм поставил — называется «Долгая счастливая жизнь», смотрел?

Герман не видел фильм «Долгая счастливая жизнь». Он предпочитает любое кино с хорошим саундтреком или каким-нибудь иным действительно близким ему культурным кодом. Например, с удовольствием смотрит и пересматривает глуповатый боевик о полицейском из Гонконга только потому, что полицейский играет в свободное время в джаз-клубе, где на стене висит постер одного из самых заветных любимцев Германа, тромбониста Рэя Андерсона. Герман прожил как-то счастливейшие несколько месяцев под две пластинки Андерсона, записанные вместе с трио Ibrahim Electric.

А вот кинобиографии музыкантов Герман не любит: нету в них самого важного для Германа — источников божественного вдохновения, как снисходит благодать Бога, одновременно и дар, и наказание всякого художника, на самого обыкновенного неудачника, наркомана или пьяницу. (А зачастую и то, и другое, и третье.). Потому в героях биографических фильмов о музыкантах Герман видел разве что неудачников и наркоманов с пьяницами, которые дуют в свои дудки или поют песенки, но отчего слушатели плачут при этом, трудно понять.

Еще Герман слышал, что альбом с таким же названием — «Долгая счастливая жизнь», когда-то записала группа «Гражданская оборона»: выпущен исключительно на компакт-диске, профессионального интереса не представляет.

— Так вот, — Корнилов допивает коньяк из неудобного пластикового стаканчика и смахивает салфеткой коньячные капли с подбородка. — Есть записи песен Шпаликова, которые он сделал в Киеве, в квартире Некрасова, на магнитофон. Точнее, записи делал пасынок Некрасова, Виктор Кондырев. Или Кондырев?

Герман улыбается, он и правда соскучился за Корниловым.

— И где же эти пленки?

Корнилов замолкает: к их столику держит курс, возвышаясь на две головы над завсегдатаями, еще не старый мужчина, но уже украшенный седой шапкой курчавых волос — маленькие очки с крошечными стеклами, и поседевшая грива только подчеркивают крупно вылепленные черты.

— Добрый день! Нету пока?
— День добрый, Алексей! Я вам позвоню, когда ваша книга приедет.
— Добро, — кивает великан и отпллывает в обратном направлении.
— Кто это? — добродушно интересуется Герман, глядя колоритному гостю вслед.
— Он не по винилу. Это писатель, так что тебе вряд ли будет интересно. В общем, пленки Некрасов увёз с собой в Париж. Что, не интересно тебе?

Герман поднимает ладонь: то ли извиняется, то ли просит помолчать, и достает из кармана смартфон — к его удивлению, пишет Зоя.

«ПРИВЕТ НЕ УДИВЛЯЙСЯ.
ТЕБЕ СЕЙЧАС БУДУТ ЗВОНИТЬ ОТ МИНИСТРА —
НЕ ОТКАЗЫВАЙСЯ ТАМ ХОРОШИЙ ГОНОРАР.
% МНЕ НЕ НУЖЕН.»

Не успевает Герман убрать телефон, как следом приходит второе сообщение:

«ТЫ УЖЕ СЛУШАЛ ПОДАРЕННУЮ ПЛАСТИНКУ?»

— Дела? — зевает Корнилов.
— Продолжай, — убирает телефон Герман.
— Но есть еще одна запись. Не скажу, в каком году, Шпаликов был проездом в Киеве, на один день, но Некрасов как раз был в командировке. Тогда Шпаликов зашел в ЦУМ через дорогу от Пассажа, где была квартира у Некрасова, и записал там открытку.

Корнилов выдерживает паузу, но Герман тоже молчит: каждый играет привычную роль — до конца.

— Ты знаешь, что я имею в виду под «записал открытку»?
— Да, знаю, — улыбается Герман. — Была такая услуга. Говорящая открытка. Можно было записать в специально оборудованной студии. Запись нарезалась прямо на флекси, приклеенной к картонной открытке.

Но только не в ЦУМе, а рядом. Крещатик, 46. В арочку налево. Фирма «Свитанок».

— Так ты знаешь, — скучнеет Корнилов, но Герман в ответ смеется одобряюще.
— Понятия не имею, что ты мне собираешься продать. Это мне отец рассказывал. Он был помешан на всех этих делах. У него были даже пластинки «Золотой собаки». Самодельные. Ленинградские умельцы нарезали в конце пятидесятых.

Герман мог бы рассказать о том, что отец умудрился вывести несколько таких пластинок с собой в Америку, где выгодно продал коллекционерам, но Корнилову не обязательно это знать.

— Так вот, Шпаликов записал песню на открытку...

Герман снова поднимает ладонь, нащупывая свободной рукой в кармане телефон. Звонок с незнакомого номера. Коротко кивнув Корнилову на двери, Герман выходит из кафе, наскоро осматривается и только тогда отвечает.

— Да! — коротко бросает в трубку вместо приветствия.

На том конце невидимой волны профессионально-вежливый голос интересуется, удобно ли говорить, после уточняет, сам ли Герман Александрович отвечает на этот звонок, затем сообщает: его, Германа, беспокоят из приемной министра социальной политики по делам нелегальной миграции — удобно ли будет ему, Герману Александровичу, встретиться с министром для предварительного обсуждения интересной и взаимовыгодной работы?

— О какой работе речь?

В тоне секретаря, по-прежнему корректном и ровном, скользнула первая живая интонация за все время беседы, и Герман на секунду-другую даже поверил, что на другом конце невидимой волны с ним разговаривает человек.

— Разумеется, работа по вашему профилю, Герман Александрович. Вас рекомендовали как одного из лучших специалистов по оценке коллекций редких музыкальных пластинок. Дело в том, что министр владеет значительной коллекцией, которую он получил в наследство. Ваша задача — оценка, каталогизация и упорядочивание этой коллекции. Вы понимаете, о чем идет речь?
— Да, — кивает Герман невидимому собеседнику. — Я уже делал такую работу. Раньше.

В который раз он ощутил холодное покалывание в кончиках пальцев и улыбнулся: самое дивное удовольствие для охотника за редкими пластинками — разбирать чужую коллекцию.

Распаковывать ящики, туго набитые отборнейшим винилом. Нежно разворачивать пузырчатые пленки, чтобы не повредить конверты пластинок. Бережно вынимать одну за другой. Сравнивать каталожные номера с номерами на наклейке самой пластинки. Дубли отдельно. Напечатанная в Британии пластинка английского певца, конечно же, в приоритете перед точно такой же, но выпущенной в Голландии: британскую на полочку, голландца — на продажу. Из двух британских прессов оставляем тот, который сохранился получше. И не растерял по пути в эту комнату, извилистому и долгому, как сама история, всю свою начинку. Прекрасно отпечатанные плакаты с портретами музыкантов. Рекламные открытки. Вкладыши с текстами песен. Бланки заказа новых пластинок.

И, конечно же, особое, заветное удовольствие: положить на слипмат дорогое издание, нечастое даже в сетях пластиночных пауков, запустить мотор проигрывателя, опустить иглу на край, что вращается по часовой стрелке следом за всей нашей Вселенной, угнездиться в любимом кресле и провалится, заложив руки за голову, провалиться бесстрашно, спиной — в океан волшебных гармоний.

— Герман Александрович, вы здесь? — уточняет голос в телефоне.
— Да. Конечно же. Я готов.
— Если вы и в самом деле готовы, тогда сегодня вечером я снова с вами свяжусь, и мы уточним время, место и формат встречи. Конечно же, эта информация сугубо конфиденциальна. Надеюсь, вы меня понимаете.
— Разумеется.
— Я рад, что мы с вами находим взаимопонимание. У вас есть вопросы? Если что, мы в курсе ваших гонораров, так что об этом не стоит беспокоится.
— Вопросов нет, — пожимает плечами Герман.
— Прекрасно, ждите звонка.

Герман отключает телефон и осматривается привычно: Корнилов весь на виду, будто манекен в витрине, перегнулся через столик и без смущения листает забытую Германом книжку — усмехнувшись, Герман толкает стеклянные двери и возвращается к остывшему кофе.

— А ты всё в делах, всё в делах, — Корнилова не смутить. — Так вот, слушай дальше: Шпаликов записал песню на открытку, хрен с ним, в фирме «Свитанок», а не в ЦУМе. Деньги, как ни странно, у него были, но гитары не было, так что он сперва хотел просто начитать сообщение. Но в студии оказалась гитара, не помню, уже, откуда она там была — хозяйка открытки тебе сама все расскажет, сейчас это и не важно вообще. И он записал на открытку песню «Мы сидели и скучали». Человек он был, этот Шпаликов — пока окончательно не спился — очень обаятельный, и когда работница студии попросила его записать такую же открытку и для нее, ничего не имел против.
— Ну, и что дальше? — заметно, что Герман думает о телефонном разговоре.
— Одну открытку с собой увёз в эмиграцию Некрасов. А где вторая, я знаю. Тебе нужно только прийти и выкупить её. Или как ты там еще договоришься. Адрес, телефон, все имена я тебе передам.

Или как ты там еще договоришься, повторяет про себя Герман. Интересно, а сколько уже людей в этом городе в курсе истории с пленками Марченко?

— Не думаю, что мне интересно. А что ты за это хочешь?
— Сто долларов мне вполне хватит.
— За что сто долларов? — Герман смеется Корнилову в лицо. — Открытка — кот в мешке. Положим, открытка есть и мне её продадут. И положим, она настоящая. А что дальше? Поэты какие-то, писатели. Я и книг-то не читаю. Откуда мне знать этот рынок? Я даже не знаю ее настоящей стоимости. Открытки этой.
— Подожди, — поднимает ладони Корнилов.
— Нет, это ты подожди. Я работаю так. Ты даешь мне адрес, телефон, имена. И получаешь свои двадцать процентов при продаже. За наводку. Все как полагается. Минус, само собой, половина стоимости открытки. Которую я заплачу владельцам. Идет?

Корнилов задумчиво жует губами, рассеянно глядя куда-то поверх плеча Германа, и внезапно тычет пальцем в телевизор.

— Смотри-ка, Герман, твой новый клиент.

Герман вздрагивает и оборачивается через плечо. На плазменном экране телевизора, распятого над барной стойкой за все излишества и глупость пьющей части человечества, в самом деле, показывают новостной сюжет о министре социальной политики. Молодой, всего на пару лет старше Германа, но уже с залысинами и брюшком, он влазит как-то боком, словно тучный раскрасневшийся рак в костюме-тройке, в бронированный автомобиль, припаркованный на стоянке аэропорта.
— Извини, дружище, — в голосе Корнилова звучит самое искреннее раскаяние, но Германа не провести. — Я видел СМСку в твоем телефоне.
— И решил, — смеется Герман, — что у меня денег куры не клюют.

Он рассматривает человека на экране телевизора и напряженно думает, где они могли уже встретиться — опять это ощущение Deja-Vues, только не хватает вопроса: а вы меня разве не помните?
Эти залысины, манера укоризненно и в то же время снисходительно улыбаться, будто извиняя собеседника заранее и за все. Опять же, эту привычку держать пластинки под мышкой, как теперь портфель, Герман видел еще ребенком. Ну, конечно же: сходка спекулянтов пластинками в отстойнике поездов на Соломенке, куда Шурик Гринберг по прозвищу «Грин» брал с собой маленького Германа — а этот полный, вялый человек с залысинами (один из немногих, с кем Шурик «Грин» разговаривал на равных) тоже брал сына на сходку.

— Коллектив нашего телеканала, — ведущий телевизионных новостей профессионально изображает на экране скорбь, — выражает соболезнования в связи с кончиной отца...
— Тамара! — каркает прокуренный голос из дальнего угла «стекляшки». —Переключи.
— ...последние годы на пенсии в Израиле...

Герману кажется, что музыкальные коллекции мертвых людей громоздятся вокруг него: ящики с макулатурой и пленками в гараже Марчелло, опустевшие стеллажи Осипа Ростиславовича, а теперь и коллекция министра — грозя обрушиться на голову и похоронить в братской могиле вместе с бывшими владельцами всех этих изысканных, очень дорогих, но уже навсегда бесполезных собраний. Допивает оставшийся коньяк и запивает брезгливо остывшим кофе.

— Ладно, — скучным голосом предлагает Корнилов. — Пятьдесят долларов.
— Я подниму твой гонорар с двадцати процентов до двадцати пяти. Если поможешь мне узнать об одном человеке.
— Кто такой?
— Если бы я сам знал, — пожимает плечами Герман. — Где-то с меня ростом. Но в плечах шире и видно, что хорошо тренированный. Из военных, возможно, полиция. Надеюсь, он бывший коп — мне неприятности не нужны. Встречал его в компании одного знакомого коммерсанта. Возможно, нанял для охраны. Что еще? Лицо круглое. Взгляд неприятный, колючий. А, вот еще. Назвался Павловым Сергеем Петровичем. Но имя может быть не настоящим.
— Почему же, — скука в голосе Корнилова достигает новых глубин, где лежит печаль и, возможно, разочарование. — Это его настоящее имя — капитан Павлов, не Павлов, а именно Павлов. Второе лицо в Облонском райотделе, курирует расследования дел по взломам и грабежам. Ты что же, Герман, наследил в Оболонском районе?

Какой бы достойный ответ не подобрал бы Герман, чтобы твердо глядя в глаза Корнилову, ответить точно также твердо — и слегка небрежно, он не успел: громко хлопнула дверь «стекляшки» и властный голос приказал всем оставаться на своих местах.

Антон Елин

Author

Антон Елин

Article rating:

vote data

Write a Comment

You have to be registered in order to comment on articles and send messages directly to the editorial team. Please login or create a free user account.