Yep It`s Not Nope

Анастасия Шакирова (Wolfox). Избранное

Letters / Letters 19 Ноябрь 2016
 (фото: )

* * *

знаешь, там, далеко отсюда, во вселенной иного сорта,
длится битва, скользят ботинки на покатых седых камнях.
там — мечи, пистолеты, искры, кто-то — в ржавом плаще потертом,
я не знаю его, но знаю — он сражается за меня.

лязг металла, сверканье лезвий... это глупо, и в чем-то странно,
может, просто извечный принцип «что придумаешь, то твое».
но когда я кусаю губы и сжимаюсь в углу дивана,
он лишь крепче клинок хватает. и встает. и опять встает.

облака закрывают небо. кто ведущий, а кто ведомый?
под ногами хрустят осколки по бесцветной сухой траве,
но когда я стираю слезы, и встаю, выхожу из дома -
там, за гранью миров и истин, глухо рявкает револьвер.

я не помню лицо и имя — знаю взгляд и манеру драться,
тот упрямый напор в атаке, выпад слева — неудержим.
здесь — идет к перелому лето, созревают стручки акаций,
если он продолжает биться, то и я — постараюсь жить.

то, что прячется в нашем сердце, крепче тела, прочнее стали,
по разлитой воде не плачут, по утерянным не скорбят.
и, каким бы ты ни был завтра — одиноким, больным, уставшим,
не сдавайся — пока есть кто-то, кто сражается за тебя.

* * *

Милорды, что творится на земле — чудные вещи, право же, чудные. Дотрюхать, дотянуть нам до весны бы, не зная смут и смены королей. А то опять в седле трястись по милям, вопить, кинжалом клясться на крови. В деревне, говорят, видали змия — летал по небу, требовал девиц. Зачем, скажите, гаду те девицы? Коль жрать — матроны всяко понежней. Бродяги, тунеядцы и провидцы предсказывают ночь белее дней. Комету слуги видели вчера... Поехали к барону в Ля-Рошали? По слухам, что тут мечутся с утра, барон родил мальчишку из бедра; но разве это выпить помешает?

Милорды, что творится на земле? Тут, верно, не захочешь — надерешься. Вот тянется к реке коровий след, и семь коров тучны, а восемь — тощи. На поле сушь и тучи саранчи, но, впрочем, это было каждым летом, и у гадалок хмурятся валеты, и мошки вьются в пламени свечи. В церквушке, что за речкой у плетня, святой Георгий, повернув коня, тому две ночи взял, ушел с иконы. Его-то, впрочем, можно и понять, чего смотреть на этих пустозвонов? Конец-то света, видно, недалек, а может, и далек, но люди брешут: Грааль, святой поход, несжатый лен, монета десять раз упала решкой. Кричать опять трактирщику «налей»? Нет, лучше выйду, лошадь заседлаю, отправлюсь в путь, была ли, не была ли... Милорды, что творится на земле?

За годом год, за веком — век и десять, мир вечно юн и вечно на краю. И чьи-то карты биты, чьи-то бьют, и за столом еще изрядно места. Крик ястребиный, роза золотая, и отблесками танец по ножу. Других держать — затея непростая, повторный крик — и птица улетает, не бойся, я сумею, удержу. За годом год, за февралем весна, рассвет назавтра будет алый, ранний. Мир держится, пока мы держим нас, пока звенит последняя струна, пока еще шатается на грани.

Пока — стоим, и в выси вьется кречет, крылатый крест в узорной синеве. Пусть «преданный» на нашем-то наречьи одновременно значит вещи две; пусть грязь, от ливней развезло дорогу, держи, держись, хоть из последних сил: не лги друзьям, ученикам и Богу, раз взялся — то бери и донеси. Не забывай в пылу, что ты живой, не подгоняй коня напрасно плетью. Пусть мир на грани — миру не впервой, какое нынче там тысячелетье?

Дай руку — я сумею, удержу. Хоть за двоих... но, впрочем, так нечестно. Вот скачет мимо запыленный вестник, пока не к нам — мерси, тужур, бонжур. Всего два шага, дальше сможешь сам, светает — станет видно чуть получше. Там будут горы, лисы и леса, копье, единорог и небеса, рябинный сок и зреющие груши.

Покуда люди держат, мир стоит; покуда друг вытягивает друга — не лопнет, разлохматившись, подпруга, и каждый шрам хоть криво, но зашит. Еще остались и вино, и хлеб, который даже не поели мыши.... Какая, право, разница, дружище, что там еще творится на земле?

* * *

уходит зима — остается трава и слякоть,
уходит эпоха — останется боль из снов.
пятнадцатый серый волк надевает пальто и шляпу,
выходит в сырую ночь.

звенят провода, и устало летят приказы,
как точки-тире, замирающие в груди:
всем тем, кто хоть раз был замечен в какой-то сказке,
готовность номер один.

не то чтобы мир содрогался до основанья,
а просто — посыпались камешки под горой.
пятнадцатый серый волк повстречается с другом Ваней
у выхода из метро.

они обменяются знающими кивками,
и рядом пойдут, к кольцевой, а потом и в лес,
в игре, где есть ножницы, листик бумаги, камень, -
выигрывает обрез.

лес, город хранящий, войною истерзан, порван,
враги наступают, и лес уступает тьме.
у волка рычанье рождается где-то в глубинах горла,
Иван обнажает меч.

напарники знают: они не одни в отряде,
есть бурый медведь, есть пилот-истребитель Карл,
здесь каждый мышонок — боец, под ледовой гладью
в засаде молчит река.

враги наступают, все больше идет навстречу,
мы держимся лишь на одном, за последний шанс:
за то, что все сказки бессмертны и бесконечны,
как их душа.

на третий день волк упадет — и не встанет больше,
и шерсть будет алой от крови (чужой — и нет),
Иван вспомнит «курва» и «мать», хоть и не был в Польше,
и сплюнет на грязный снег.

на пятый — Иван, оставаясь в кругу последним,
срывает чеку... лес дрожит, но стоит.
с утра
шестнадцатый серый волк просыпается, сбросив пледы,
он знает — ему пора.

малыш, засыпай, пусть рассвет будет ясный, ранний,
не бойся отныне ни боли, ни темноты,
ведь это же сказка — а в сказках не умирают,
ни я, ни ты.

сто сорок восьмой серый волк засыпает рядом,
башку уложив в перекрестье когтистых лап,
и снится ему: вот Ванюша к костру присядет,
ночь яблочна и светла.

где имя должно быть — лишь ровный короткий прочерк,
но там, далеко, где за плесом шумит река,
шестнадцатый Томас Рифмач заплетает за строчкой строчку,
и песня его звонка.

* * *

Черные дыры, белые дыры — рваный космос пора заштопать,
Млечный путь стекает в прорехи, камень цепляет весло,
И голос пространства стихает, становится — будто шепот,
Летит «Серенити», мчится «Эндуранс», вращается «Вавилон».

И где-то там «Энтерпрайз», хоть за ним и думать угнаться глупо,
«Черный ястреб», линкор «Ямато», те, кто знают, придут, спасут.
Я — «Тахмасиб», я ползу к Амальтее с грузом куриного супа,
Это, конечно, не мир спасать, но ведь людям нужен и суп.

Костер разложить из звезд, руки погреть над холодной плазмой,
Люди так долго рвались сюда, дорвались — мало все равно.
Слишком мало Вселенной — хочется дальше, иных, многоцветных, разных,
Небелковых существ без эмоций и речи под альфа-зеленой луной.

И вот улетают все дальше по чудным своим орбитам,
Кто вернется, кто обернется, рванется... никто, никто.
Я — «Тахмасиб», и я падаю,
падаю,
падаю на Юпитер,
С грузом консервных банок и бульона на сотню тонн.

Солярис, Солярис, я — «Тахмасиб», как слышно, прошу, ответьте,
Как измерены формулы нашей любви, как записаны в Океан?
Можно ли слепо вести корабль, полагаясь на солнечный ветер?
Можно ли слепо верить и не бояться касания старых ран?

Солярис, Солярис, я — «Тахмасиб», не молчите, скажите прямо,
Как возможен контакт между вирусом гриппа и муравьем?
Как возможен контакт меж кометой Галлея и словом «мама»?
Как возможен контакт меж любыми двумя существами, оставшимися вдвоем?

Если люди и космос — одно, макрокосмос и микрокосмос,
Если мы — часть чьего-то замысла, чем он проект чертил?
Лев рычит, Змееносец молчит, Дева звезды вплетает в косы,
Изнутри Юпитера видно, что мир спокоен, упрям и тих.

Мир спокоен, незыблем, верен, и на одном языке означает «вещий»,
На другом «лес», на третьем «небо», на пятом «я вижу сны».
И, если вдуматься, многое можно понять по одной лишь вещи:
Что на нашем он означает состояние не-войны.

Солнце падает в море, шипя, заходит за горизонт событий,
Пахнет супом, сгоревшей проводкой и старой бумагой чуть-чуть.
Вчерашняя почта, рекламы и спам — то, чем черные дыры забиты,
Плюс, конечно, еще и книгами. Все живое служит Лучу.

Служит, не служит, гордится собой, рвется дальше, сопя, потея,
Солярис, Солярис, спасибо, я вижу и слышу — уже не сон:
Там, за горизонтом событий, я приземляюсь на Амальтее,
И гляжу, как из червоточины вылупляется бабочка-махаон.

* * *

(Они говорили: безумна, смешная, смешная. Они говорили: свихнулась на старости лет. Пишу для тебя, для тебя лишь, Шарлотта, родная, одна ты меня понимаешь на этой земле. Послушай, как звезды поют в ожидании утра, послушай, как небо молчит в ожиданьи грозы. Прекрасное будет прекрасным, останется жутким, запутает пряди цветов виноградной лозы. Родись музыкальной шкатулкой, замшелым болотом, живи криком розовой птицы в глуши камыша. Послушай бабулю, моя дорогая Шарлотта: не все передряги покажет брильянтовый шар.)

Когда тебе девять, то сказки — невиданно близко, как будто совсем за плечом, под ногами, в руке. Вы, верно, читали «Алису», такую «Алису» — с картинками книгу, где зеркало, карты, крокет? Шарлотта читала — раз десять, и двадцать, и тридцать, любимая книга, затискана прямо до дыр. Шарлотте без месяца девять, порою ей снится: волшебные шахматы, кроличьих лапок следы. Осмотрено тщательно каждое зеркало в доме, в страну, где Алиса живет, не пройти прямиком. Наверное, заперты крепко, наверное... кроме... быть может, попробовать в полночь, одной и тайком?

Вот выцветший кадр: Шарлотта, ночная рубашка, свеча и огромное зеркало, в холле темно.

Шарлотту находят с утра. Заболела, бедняжка. Вся мечется, бредит, не помнит совсем эту ночь.

(Они говорили: ну что она снова бормочет. Они говорили: под ливнем бродила в саду. Шарлотта, ты знаешь, как дом распускается ночью? Как могут рисунки на стенах предвидеть беду? Запомни, Шарлотта: не верь ни дроздам, ни синицам. Завязывай в узел чулок, а потом распускай. Мужчину суди по морщинкам, шагам и ресницам. Брильянтовый шар отзовется лишь в верных руках.)

Когда самолеты взлетают — дрожит мостовая. Все серое: юбка, корзина, и пыль в волосах. Шарлотте тринадцать. Война. Говорят — мировая. Тревоги, сирены и яростный вой по часам. Войною измучен упрямейший остров английский, войною утянут Шарлоттин тугой поясок. А вы говорите — Алиса... какая Алиса? Носи шерстяные носки, и не бегай босой. Темнеющий Лондон дымит, как солдат никотином. Летят одуванчики, сыплют огонь-семена.

Вот выцветший кадр: Шарлотта, осколок витрины. В свое отраженье шагает девчонка. Одна.

(Они говорили: деменция, доктор, Альцгеймер. Они говорили: но надо ее уважать. Писала романы, моталась к парижской богеме, и даже на старость скопила немало деньжат. Умела водить самолет, гончих нянчила стаю, и каждый актер целовал ее — в щеку, в ладонь...

Шарлотта послушай не важно не помню не знаю Шарлотта послушай шагай за шумящей водой)

За окнами — Лондон мерцает, рекламой одетый, тебе исполняется девять, как веку вокруг. Безлунные зайчики прыгают с солнечным ветром, солдатики «Лего» танцуют под музыку труб. Ты знаешь, что надо молчать — и ни маме, ни папе, любимая книжка лежит под подушкой давно. По зеркалу в ванной топочут спешащие лапки, ты носишь безумье в своем рюкзачке за спиной. Ты носишь его, чтобы мир сохранить неизменным, снаружи — отличница-дочка, и воин внутри. Безумье — придумка. Есть ты. Миллионы вселенных. Миров бесконечный, случайный, невидимый дрифт. Ты держишь свой мир, осторожно, как хрупкую ноту, без огненных семечек с неба — лишь с крыши капель.

Здесь не было войн — весь двадцатый. Спасибо, Шарлотта. Бабуля Шарлотта, не бойся, я справлюсь теперь.

(Прости, дорогая, люблю тебя, внучка — правнучка — не важно, уже не запомню, дожить — не смогу. Шарлотта стеклянные скалы все круче и круче Шарлотта я жду тебя там на другом берегу. Из кроличьей шерсти из карточных фокусов лодка плыви по теченью а дальше узнаешь сама.

Шарлотта Алиса алиса алиса шарлотта не бойся сходить если нет никакого ума)

* * *

Над разрушенным городом небо вздыбилось сухим горбом,
Старые стены долгим теплом отзываются под руками.
У Хлои «Кодак», очки и рюкзак — обычный туристский набор,
Она отстала от группы, потому что трогала камни.

«Как же так,» — Хлоя думает — «камни, а им столько тысяч лет»,
Это место древней, чем ее Нью-Йорк, и, возможно, древнее Рима.
Столько войн, столько гроз прогремело вдали, на большой земле,
Здесь же — небо, остатки фресок, серые ящерицы под ними.

Сколько тысяч лет — сколько вышло бы сотен таких вот Хлой?
Жил тут какой-нибудь Аристид; что он думал, о чем мечтал он?
Хлоя садится, к щербатой колонне приваливается спиной,
Туфли скидывает и закрывает глаза устало.

Вот Аристид: он вышел из дома, умолкли цикады, и ночь тиха -
Твердою черной чашей накрыла земное блюдо.
Не родились еще Иисус, Моисей, Ахав,
Но есть Олимп, и на нем есть боги, внизу есть люди.

Аристид молчит, смотрит на гинекей, а потом туда, где
Грустные сестры-Плеяды тянут свой долгий танец,
Думает: верно, так смотрел мой дед, до него еще дедов дед,
Сколько нас таких было, глупых земных скитальцев.

Зевс-громовержец, скажи, чего ждать для моих внучат?
Сонный город вокруг — ощущенье покоя и странной власти.
Аристид снимает сандалии — земля еще горяча,
Падающих звезд что-то много: к войне ли, к счастью?

Вот Т’Синк, она — доктор, профессор, точнее, она — оно,
Очень сложно сказать точней про тех, кто похож на кузнечика и на птицу.
Доктору светит звезда, что погасла уже давно,
Но вот светит — какой парадокс, лучше, чем волна, которая вдобавок частица.

Доктор конструирует зонд, зонд-разведку, посланца в мир,
Где у странной сей расы пока что не видно разумных братьев,
В темный космос, где кажется — век, а проходит — миг,
Зонд будет мчаться, сигналы ловить и слать их.

Доктор не знает, конечно, что через много парсеков и много лет
Ее зонд, изящное творение крылорук, прошедшее сотню проверок,
Превратится в осколки, быстро несущиеся к Земле,
И сгорающие в атмосфере огненным фейерверком.

Время хищно кусает свой хвост, сворачивается в кольцо,
Все происходит одновременно, и это так, пусть поверить сложно,
Вот полковник стоит, ожидая расстрела, и камень — его лицо,
Вот его, еще в детстве, ведут посмотреть на лед, трогать можно, но осторожно.

Каждый из нас — душа, у которой есть тело, а не тело, у которого есть душа,
Каждое событие — винтик, заклепка и часть системы.
Мне восемь лет, и я сражаюсь шпагой из камыша,
Мне двадцать пять, и я сражаюсь примерно тем же.

Все происходит одновременно, сейчас, и всегда — сейчас, и идет герой,
И каждый шаг его отражается в сердце розы, в гранях кристалла.
Мне десять лет, я читаю Профессора, вижу дым над горой,
Мне двадцать восемь, и дыма меньше не стало.

И не то чтобы кто-то большой и могучий пришел, заявил, мол, да будет свет -
И с тех пор заверте... Нет, все было и будет вечно, и это — время.
Доктор Т’Синк спит и видит Хлою, сидящую на траве,
И камни вокруг нее, и серую ящерку на ее коленях.

* * *

Говорят: их не стало, давно не стало, говорят: их и раньше-то было мало, все старухины сказки, чужие доли, лучше яблок пойди принеси в подоле. Не смущай проходящих нескладным пеньем, вот насыпало листьев — мети ступени, завтра снова осыплются, вот откуда? Свистнет ветер — на кухне бренчит посуда, ох, дурная примета — такая осень. Их и раньше не видно, теперь уж — вовсе.

Так молчи, и глаза опусти, как надо. У замшелой решетки чужого сада, под расколотым кленом, за старой башней: как закончишь мести, отнеси им каши, не заметит кухарка, пропустит стража, нынче осень такая, что всем не важно. Не пугайся, не гладь, накорми спокойно. Это просто драконы, твои драконы.

В это проще поверить, чем не поверить: темно-желтые яблоки, листья, двери, птицы вьются у ставней, и кошки дремлют, это даже не осень — весь год, все время. Время встало упрямым быком в повозке, море кажется плоским и небо плоским, а ночами случаются звездопады. И драконы в укрытьях чужого сада.

Это, может, — что врать? — не драконы вовсе, только слушают, фыркают, каши просят, на гравюры старинные непохожи (впрочем, там-то у всех — страх какие рожи). Как их нынче узнать-то: по крыльям, лапам? Есть пушистые гривы, да мятный запах, морды в каше, усы словно в каплях мелких. У кухарки сбегают из рук тарелки, стражник гулко зевает и чешет спину, выползает туман по утрам в долину. Вот ступени в листве, подметай умело. Вновь насыплются завтра, ну что поделать.

Незнакомые люди, чужие лица: не гляди им в глаза, опускай ресницы. У ворот ожидают гнедые кони. Слово «замуж» жужжащее, не драконье, словно осы в сиропе гудят и бьются, липкий след оставляя по краю блюдца. Время бычьи сопит, и скрипит повозка, слово «нет» не жужжит, только кто же спросит? Скажут — выпало счастье дурехе, соне. У колючих кустов тебя ждут драконы.

Эта осень застыла осой в сиропе. Время бродит, копытами топчет тропы. У драконов — усы, чешуя и гривы. В старой сказке принцесса рвала крапиву и ночами для братьев плела рубахи; лебединые крылья, костры и плаха, все закончилось правильно — так ведь сказка. Разве в жизни получится без опаски — в эти взгляды, да в злые чужие лица. Вот сплести бы рубаху, да стать бы птицей. Или тоже драконом, смешным, лохматым, однокрылым — последним — девятым братом.

Листья падают в теплое заоконье. Это осень рождает таких драконов. Было б летом — летели бы, вольно, смело, стаей огненных искр во тьме алели. А весною — смеялись бы с ледоходом, исчезали, сверкнув, в белопенных водах. Нынче ж — яблоки с терпкою желтой кожей. Это глупая осень, драконы — тоже. Это время, и признак его — меняться. Вот к войне, говорил мне мой прадед — братцы, прилетал хищный змей кровяного цвета, чешуя его — сабли, а грива — ветер, тень от крыльев легко накрывала город. А у этих — носы и смешные морды.

Слово «нет» не жужжит, просто тихо бьется. Раз не спросят — вопросов не остается. Это время рождает таких драконов, это время в глазах их бездонных тонет. Значит, каждому времени — свой, нелепый. Жаль, сейчас не весна, хорошо — не лето. На гравюры старинные непохожи. Можно с вами и мне — через время — тоже?

...А наутро в саду тишина и холод, снег лежит по кустам, на шипы наколот. Тучи серые гривами застят солнце. Ни дурехи, ни странных ее питомцев. Только вот — сплетни, сплетни — к дворцу в столице прилетали-то странные... звери? птицы? Белокрылые, гибкие, плачут-стонут. Может, зимы рождают таких драконов, ох, не голод бы только, не вьюги-вихри, пролетело бы мимо чужое лихо. Тень от крыльев драконьих накрыла город, в позабытом саду тишина и холод.

Снова осень, и яблочный дух с балкона. Хочешь знать, что же будет — ищи дракона. Накорми, погляди в глубь зрачков проточных. Хочешь знать, что же будет?

Брось. Ты не хочешь.

* * *

Кто-то в полночь проснется — а тень иная, незнакомая, топкая, водяная, легкий призрак бегущей болотной нави, проглядишь — растворится в стене дождя. И вот ходит, все ищет в густом тумане: моросит по зонту, расплылись бумаги, он еще не ушел — но уже не с нами, птицы, крысы, собаки вослед глядят. Тень бежит, извивается, ускользает, городскою речушкой — да в топь и заводь, и оттуда русалочьими глазами, кто такого запомнит? Никто, никто. Зачерпни эту зелень дырявой ложкой, по мосту водяная гарцует лошадь, дева тень свою утром в реке полощет, и откуда-то слышится флейта в тон.

Кто-то в полночь проснется — а тень чужая, лисья, звонкая, рыжая, словно ржанье, все у зеркала крутится, наряжаясь, из-под юбки все девять хвостов видны. И чего теперь делать? — а что поделать, в первый снег прибежит стая блудных, белых, мог бы с ними бежать — значит, выл бы, пел бы, и под лапами б мялась сухая сныть. Тень играет и вьет, шелестит хвостами, скоро холод — вернется, завоет стая, тень у зеркала книги твои листает, тени букв разбегаются по стене. Бьют часы городские, тринадцать, двадцать, и кому здесь водить, а кому остаться, ломко падают листья сухих акаций в лисий след да в уютный, спокойный снег.

Кто-то в полночь проснется — и нету тени. И тому всего хуже — безродный пленник, он шатается, ниже иных растений, пока чью-то случайно не подберет. Кто-то в полночь проснется... но, впрочем, хватит, спите, дети, давно вам пора в кровати, чья-то тень на стене? Это просто платье, просто вешалка, просто наоборот. Спите, дети, на ратуше спят горгульи, в глубине под мостом кто-то тихо булькнул, бродят лисы по узеньким переулкам, ресторанные вина слегка горчат. Фонари потухают, луна в зените, я вам тени пришью черно-белой нитью, аккуратнее утром, не оторвите, не топчите, не пачкайте невзначай.

* * *

Вот когда за горло ухватит болью (и не взвидишь свет, не почуешь тьму) — не помогут тут ни осина с солью, ни клинок, в рябинном кален дыму. Волшебство такое, приятель, дело — обожжет врага, отпугнет зверей, что испачкал — сделает снова белым, наведет мосты через сотню рек. Призовет химеру на чай с печеньем, распылит валун, как песок в горсти, посчитает «пи» до любых значений, если надо — можно и до пяти. Защитит от мора, морей и моли, в жаркий летний день раскидает снег.

Но бессильна магия против боли. Ничего, увы, не придумать с ней.

Здесь у нас не сотни, а сотни сотен важных книг, тугих колдовских томов. Здесь такое прячется в переплетах — ты б за жизнь свою прочитать не смог. Всё: рецепты зелий, да карты кладов, да узор ковра, чтобы мог летать...

Есть один совет, чтобы с болью сладить. Не волшебный, каждый сумеет так. За руками смотришь? Гляди на блюдце, наливное яблочко покати; вот узоры тянутся, вьются, вьются, в тридцать девять царств без одной версты. Тридцать девять царств, тридесятый витязь молча смотрит в темный глухой экран; и царевны-Лебеди карта бита, а Иван... как водится, он дурак. Кто-то, в дождь лицо запрокинув, бродит по пустым дворам, распугав котов. Кто-то тихо плачет, а кто-то вроде зубы стиснул — к бою, ваш-мать, готов. Кто-то спит в обнимку с чужой гитарой, иль играет в покер с самим собой. Во вселенной нашей — огромной, старой — каждый миг свечою мерцает боль. От любви, от памяти, от обиды, от того, что снова не позвонил, слишком мелких искорок не увидеть, и нельзя винить, а кого винить?

Да, я знаю, плохо. Хоть вой, хоть тресни, хоть рычи барбосом в ночную тьму... Дай мне руку, хочешь — мы будем вместе? Протяни ладонь, я ее возьму. А потом — другому тяни, не струхни. Нас так много, искорок в темноте. Кто-то вдалеке включит свет на кухне, кто-то тихо ляжет без слез в постель. Улыбнется Лебедь дурной привычке, да Ивана вроде отпустит чуть. Зажигает небо от спички спичку, люди держат Землю — плечом к плечу.

Тридцать девять царств пробежит дорога, за пустынный край, за зеленый бор. Просто боль, разделенная на многих — это лишь частичка, почти не боль. Это лишь кусочек, витраж узорный, рыцарь с витража, напои коня.

Небо стало серым — а было черным.
Протяни мне руку. Коснись меня.

* * *

...вот ты был отчаян, как пламя, упрям, как лед,
и конь твой был черен, и плащ (ну конечно) бел.
ты мог бы представить, что кто-то шагнет вперед,
клинок отобьет, что нацелен был в грудь тебе?

потом обернется — и вы на одно лицо.
ты-будущий чуть помоложе, смелей, ясней,
и было б кольцо — вы носили б одно кольцо,
фамильную память давно обреченных дней.

был весел, беспечен полгода тому назад,
не помнил ни мать, ни отца, ни своих кровей;
но — мальчик: у мальчика будут твои глаза,
у девочки твой ироничный разлет бровей.

по конским следам в обрамленьи сухой листвы,
по узким камням, над которыми плачет выпь:
ты-будущий — то, что держало тебя живым,
ты-нынешний — держишь отныне его живым.

не думал о предках, не верил ни в ад, ни в рай,
какая там разница, чья там по жилам кровь?
но — мальчик. а девочка будет ему сестра,
клинок за спиной и штаны на мужской покрой.

он будет отличным и доблестным королём,
кем ты не сумел, не хотел — хотя мог бы — стать,
и ветер солён, и гроза пригибает лён,
а утром очистится небо — и выступать.

что дальше: не важно, крыло ли взрезает синь,
звенят ли мечи, рассекая тугой рассвет,
не важно, что ты был отчаян, умен, красив -
но важен сверкающий отблеск ручья в траве.

ручей, чьи-то теплые руки, виток волос,
ты-будущий смотришь упрямо и морщишь нос,
не то, чтобы судьбы послушались наших слов,
но если весна — ты б хотел умереть весной?

не страшно. возможно — никто не умрет совсем,
в сплетеньи времен, и миров, и знакомых лиц,
по конским следам, по протоптанной полосе,
найди тот единственный след, что искал в пыли.

не важно, как шел ты, но важно — что ты сказал,
упав на колени средь войн, облаков и смут...
у девочки будут, конечно, твои глаза,
у мальчика — меч. тот, который ты дал ему

голосов

Вы должны быть зарегистрированы, чтобы комментировать статьи и отправлять сообщения непосредственно редакции. Пожалуйста, войдите или создайте бесплатную учетную запись пользователя.